«Вчера друг мой был какой-то тихий, все думал о чем-то, а потом усмехнулся и сказал:

Боюсь, что к довершению всего у меня еще начнется ностальгия.

Я знаю, что значит, когда люди, смеясь, говорят о большом горе. Это значит, что они плачут.

Не надо бояться. То, чего вы боитесь, уже прошло».

Писательница говорит, что все чаще и чаще видит признаки этой болезни. За границу приезжают беженцы из России. Они измучены, измождены. Проходит немного времени. Они успокаиваются, начинают строить новую жизнь.

Но вдруг словно теряют силы. «Тускнеют глаза, опускаются вялые руки и вянет душа, душа, обращенная на восток. Ни во что не верим, ничего не ждем, ничего не хотим. Умерли. Боялись смерти большевистской и умерли - смертью здесь. Вот мы - смертию смерть поправшие!

Думаем только о том, что теперь там. Интересуемся только тем, что приходит оттуда. А ведь здесь столько дела. Спасаться нужно и спасать других. Но так мало осталось и воли и силы...»

Теперь все разговоры и помыслы касаются исключительно России. Эмигранты спрашивают о лесах, вспоминают, казалось бы, несущественные подробности. Но для них теперь эти подробности намного важнее, чем все, что их окружает. И даже русская трава, деревья кажутся лучше, ближе, роднее, чем трава, деревья за границей. «И деревья у них, может быть, очень даже хороши, да чужие, по-русски не понимают.

У нас каждая баба знает, - если горе большое и надо попричитать - иди в лес, обними березыньку крепко двумя руками, грудью прижмись и качайся вместе с нею и голоси голосом, словами, слезами, изойди вся вместе с нею, с белою, с русскою березынькой».

У знакомых писательницы есть старая нянька, которую привезли из Москвы. Она постоянно задает вопросы французской кухарке. Та, разумеется, ее не понимает.

Старушка-няня спрашивает: «А вот, скажи ты мне, отчего у вас благовесту не слышно. Церкви есть, а благовесту не слышно. Небось, молчишь! Молчать всякий может. Молчать даже очень легко. А за свою веру, милая моя, каждый обязан вину нести и ответ держать. Вот что!».

«Нянька долго стоит у дверей у притолки. Долго рассказывает о лесах, полях, о монашенках, о соленых груздях, о черных тараканах, о крестном ходе с водосвятием, чтобы дождик был, зерно напоил. Наговорится, напечалится, съежится, будто меньше станет и пойдет в детскую к ночным думкам, к старушь-им снам - все о том же».

Все слушают тех, кто приезжает из России. Все надеются, что скоро придет конец большевизму. Никто не верит, что власть большевиков в России установилась навсегда. Кажется, что пройдет два месяца, и все вернется на круги своя. Чудовищная абсурдность ситуации, сложившейся в родной стране, кажется кратковременной. Но, увы, людям остается только вспоминать. Потому что ничего не меняется.

Тоска по родине в рассказе Тэффи «Ностальгия»

Невозможно не прочувствовать истинную тоску и боль писательницы. В своем рассказе «Ностальгия» она говорит о том, как эмигранты, вынужденные покинуть большевистскую Россию, тосковали по ней. Все стало терять свой смысл. Благополучие и комфорт уже не были столь важны, ведь душа томилась по родине. Бытовые мелочи не могли успокоить исстрадавшихся людей, лишенных родной страны.

НОСТАЛЬГИЯ
Надежда Тэффи

Надежда_Александровна_Тэффи_

НОСТАЛЬГИЯ

Рассказы

Воспоминания

Автор считает нужным предупредить, что в «Вос­поминаниях» этих не найдет читатель ни прослав­ленных героических фигур описываемой эпохи с их глубокой значимости фразами, ни разоблачений той или иной политической линии, ни каких-либо «осве­щений и умозаключений».

Он найдет только простой и правдивый рассказ о невольном путешествии автора через всю Россию вместе с огромной волной таких же, как он, обыва­телей.

И найдет он почти исключительно простых, не­исторических людей, показавшихся забавными или интересными, и приключения, показавшиеся за­нятными, и если приходится автору говорить о себе, то это не потому, что он считает свою персону для читателя интересной, а только потому, что сам участ­вовал в описываемых приключениях и сам пере­живал впечатления и от людей, и от событий, и если вынуть из повести этот стержень, эту живую душу, то будет повесть мертва.

Москва. Осень. Холод.

Мое петербургское житье-бытье ликвидировано. «Русское слово» закрыто. Перспектив никаких.

Впрочем, есть одна перспектива. Является она каждый день в виде косоглазого одессита антрепре­нера Гуськина, убеждающего меня ехать с ним в Киев и Одессу устраивать мои, литературные выступления.

Убеждал мрачно:

Сегодня ели булку? Ну, так завтра уже не будете. Все, кто может, едут на Украину. Только никто не может. А я вас везу, я вам плачу шестьдесят процентов с валового сбора, в «Лондонской» гостинице лучший номер заказан по телеграфу, на берегу моря, солнце светит, вы читаете рассказ-другой, берете деньги, покупаете масло, ветчину, вы себе сыты и сидите в кафе. Что вы теряете? Спросите обо мне - меня все знают. Мой псевдоним - Гуськин. Фамилия у меня тоже есть, но она ужасно трудная. Ей-богу, едем! Лучший номер в «Международной» гостинице.

Вы говорили - в «Лондонской»?

Ну, в «Лондонской». Плоха вам «Международная»?

Ходила, советовалась. Многие действительно стремились на Украину.

Этот псевдоним, Гуськин,– какой-то странный.Чем странный? - отвечали люди опытные.- Не страннее других. Они все такие, эти мелкие антрепренеры.

Сомнения пресек Аверченко. Его, оказывается, вез в Киев другой какой-то псевдоним. Тоже на гастроли. Решили выехать вместе. Аверченкин псевдоним вез еще двух актрис, которые должны были ра­зыгрывать скетчи.

Ну, вот видите! - ликовал Гуськин.-Теперь

только похлопочите о выезде, а там все пойдет, как

хлеб с маслом.

Нужно сказать, что я ненавижу всякие публичные выступления. Не могу даже сама себе уяснить поче­му. Идиосинкразия. А тут еще псевдоним - Гуськин с процентами, которые он называет «порценты». Но кругом говорили: «Счастливая, вы едете!», «Сча­стливая - в Киеве пирожные с кремом». И даже про­сто: «Счастливая… с кремом!»

Все складывалось так, что надо было ехать. И все кругом хлопотали о выезде, а если не хлопо­тали, не имея на успех никаких надежд, то хоть меч­тали. А люди с надеждами неожиданно находили в себе украинскую кровь, нити, связи.

У моего кума был дом в Полтаве.

А моя фамилия, собственно говоря, не Нефе-

дин, а Нехведин, от Хведько, малороссийского кор­

Люблю цыбулю с салом!

Попова уже в Киеве, Ручкины, Мельзоны, Ко-

кины, Пупины, Фики, Шпруки. Все уже там.

Гуськин развил деятельность.

Завтра в три часа приведу вам самого страш­

ного комиссара с самой пограничной станции. Зверь.

Только что раздел всю «Летучую мышь». Все ото­

Ну уж если они мышей раздевают, так где уж

нам проскочить!

Вот я приведу его знакомиться. Вы с ним по­

любезничайте, попросите, чтобы пропустил. Вече­

ром поведу его в театр.

Принялась хлопотать о выезде. Сначала в каком-то учреждении, ведающем делами театральными. Там очень томная дама, в прическе Клео де Мерод, густо посыпанной перхотью и украшенной облезлым медным обручем, дала мне разрешение на гастроли.

Потом в каких-то не то казармах, не то бараках, в бесконечной очереди, долгие, долгие часы. Нако­нец солдат со штыком взял мой документ и понес по начальству. И вдруг дверь распахнулась и вышел «сам». Кто он был - не знаю. Но был он, как гово­рилось, «весь в пулеметах».

Вы такая-то?

Да,-призналась. (Все равно теперь уж не

отречешься.)

Писательница?

Молча киваю головой. Чувствую, что все конче­но,-иначе чего же он выскочил.

Так вот, потрудитесь написать в этой тетради

ваше имя. Так. Проставьте число и год.

Пишу дрожащей рукой. Забыла число. Потом за­была год. Чей-то испуганный шепот сзади подска­зал.

Та-ак! - мрачно сказал «сам». Сдвинул брови.

Прочитал. И вдруг грозный рот его медленно по­

ехал вбок в интимной улыбке: -Это мне… захоте­

лось для автографа!

Очень лестно!

Пропуск дан.

Гуськин развивает деятельность все сильнее. При­волок комиссара. Комиссар страшный. Не человек, а нос в сапогах. Есть животные головоногие. Он был косоногий. Огромный нос, к которому прикре­плены две ноги. В одной ноге, очевидно, помеща­лось сердце, в другой совершалось пищеварение. На ногах сапоги желтые, шнурованные, выше колен. И видно, что комиссар волнуется этими сапогами и гордится. Вот она, ахиллесова пята. Она в этих сапогах, и змей стал готовить свое жало.

Мне говорили, что вы любите искусство…-

начинаю я издалека и… вдруг сразу, наивно и жен­

ственно, словно не совладев _с_ порывом, сама себя

перебила: - Ах, какие у вас чудные сапоги!

Нос покраснел и слегка разбухает.

М-м… искусство… я люблю театры, хотя редко

приходилось…

Поразительные сапоги! В них прямо что-то

рыцарское. Мне почему-то кажется, что вы вообще

необыкновенный человек!

Нет, почему же…-слабо защищается комис­

сар.- Положим, я с детства любил красоту и ге­

роизм… служение народу…

«Героизм и служение» - слова в моем деле опасные. Из-за служения раздели «Летучую мышь». Надо скорее базироваться на красоте.

Ах нет, нет, не отрицайте! Я чувствую в вас

глубоко художественную натуру. Вы любите искус-

ство, вы покровительствуете проникновению его в народные толщи. Да, в толщи, и в гущи, и в чащи. _У_ вас замечательные сапоги… Такие сапоги носил Торквато Тассо… и то не наверное. Вы гениальны!

Последнее слово решило все. Два вечерних платья и флакон духов будут пропущены как орудия производства.

Вечером Гуськин повел комиссара в театр. Шла оперетка «Екатерина Великая», сочиненная двумя авторами - Лоло и мною…

Комиссар отмяк, расчувствовался и велел мне передать, что «искусство действительно имеет за со­бой» и что я могу провезти все, что мне нужно,- он будет «молчать, как рыба об лед».

Больше я комиссара не видала.

Последние московские дни прошли бестолково и сумбурно.

Из Петербурга приехала Каза-Роза, бывшая певи­ца «Старинного театра». В эти памятные дни в ней неожиданно проявилась странная способность: она знала, что у кого есть и кому что нужно.

Приходила, смотрела черными вдохновенными глазами куда-то в пространство и говорила:

В Криво-Арбатском переулке, на углу, в суров-

ской лавке, осталось еще полтора аршина батиста.

Вам непременно нужно его купить.

Да мне не нужно.

Нет, нужно. Через месяц, когда вы вернетесь,

уж нигде ничего не останется.

В другой раз прибежала запыхавшаяся:

Вам нужно сейчас же сшить бархатное платье!

Вы сами знаете, что это вам необходимо. На

углу в москательной хозяйка продает кусок зана­

вески. Только что содрала, совсем свежая, прямо

с гвоздями. Выйдет чудесное вечернее платье. Вам

необходимо. А такой случай уж никогда не предста­

Лицо серьезное, почти трагическое.

Ужасно не люблю слова «никогда». Если бы мне сказали, что у меня, например, никогда не будет бо­леть голова, я б и то, наверное, испугалась.

Покорилась Каза-Розе, купила роскошный лоскут с семью гвоздями.

Странные были эти последние дни.

По черным ночным домам, где прохожих душили и грабили, бегали мы слушать оперетку «Сильва» или в обшарпанных кафе, набитых публикой в рваных, пахнущих мокрой псиной пальто, слуша­ли, как молодые поэты читали сами себя и друг дру­га, подвывая голодными голосами. Эти молодые по­эты были тогда в моде и даже Брюсов не по­стыдился возглавить своей надменной персоной какой-то их «эротический вечер»!

Всем хотелось быть «на людях»…

Одним, дома, было жутко.

Все время надо было знать, что делается, узна­вать друг о друге.

Иногда кто-нибудь исчезал, и трудно было до­знаться, где он: в Киеве или там, откуда не вер­нется?

Жили, как _в_ сказке о Змее Горыныче, которому каждый год надо было отдавать двенадцать девиц и двенадцать добрых молодцев. Казалось бы, как могли люди сказки этой жить на свете, когда знали, что сожрет Горыныч лучших детей их. А вот тогда, в Москве, думалось, что, наверное, и Горынычевы вассалы бегали по театрикам и покупали себе на платьишко. Везде может жить человек, и я сама ви­дела, как смертник, которого матросы тащили на лед расстреливать, перепрыгивал через лужи, чтобы не промочить ноги, и поднимал воротник, закрывая грудь от ветра. Эти несколько шагов своей жизни инстинктивно стремился он пройти с наибольшим комфортом.

Так и мы. Покупали какие-то «последние ло­скутья», слушали в последний раз последнюю опе­ретку и последние изысканно-эротические стихи, скверные, хорошие - не все ли равно! - только бы не знать, не сознавать, не думать о том, что нас та­щат на лед.

Из Петербурга пришла весточка: известную ар­тистку арестовали за чтение моих рассказов. В че­ка заставили ее перед грозными судьями повторить рассказ. Можете себе представить, с какой бод­рой веселостью читался этот юмористический монолог между двумя конвойными со штыками. И вдруг - о радостное чудо! - после первых же тре­петных фраз лицо одного из судей расплывается в улыбку:

Я слышал этот рассказ на вечере у товарища

Ленина. Он совершенно аполитичен.

Успокоенные судьи попросили успокоенную под­судимую продолжить чтение уже «в ударном поряд­ке развлечения».

В общем, пожалуй, все-таки хорошо было уехать хоть на месяц. Переменить климат.

А Гуськин все развивал деятельность. Больше, ве­роятно, от волнения, чем по необходимости. Бегал почему-то на квартиру к Аверченке.

Понимаете, какой ужас,-потрясая руками,

рассказывал он.- Прибегал сегодня в десять утра

к Аверченке, а он спит, как из ведра. Ведь он же на

поезд опоздает!

Да ведь мы же только через пять дней едем.

А поезд уходит в десять. Если он сегодня так

спал, так почему через неделю не спать? И вообще

всю жизнь? Он будет спать, а мы будем ждать? Но­

вое дело!

Бегал. Волновался. Торопился. Хлопал в воздухе, как ремень на холостом ходу. А кто знает, как бы сложилась моя судьба без этой его энергии. Привет вам, Гуськин-псевдоним, не знаю, где вы…

Намеченный отъезд постоянно откладывался.

То кому-нибудь задерживали пропуск, то оказы­валось, что надежда наша и упование - комиссар Нос-в-сапогах - еще не успел вернуться на свою станцию.

Мои хлопоты по отъезду уже почти закончились. Сундук был уложен. Другой сундук, в котором были сложены (последнее мое увлечение) старинные рус­ские шали, поставлен был в квартире Лоло.

А вдруг за это время назначат какую-нибудь

неделю бедноты или, наоборот, неделю элегантно­

сти, и все эти вещи конфискуют?

Я попросила в случае опасности заявить, что сун­дук пролетарского происхождения, принадлежит бывшей кухарке Федосье. А чтобы лучше поверили и вообще отнеслись с уважением - положила сверху портрет Ленина с надписью: «Душеньке Феничке в знак приятнейших воспоминаний. Любящий Вова».

Впоследствии оказалось, что и это не помогло.

Проходили эти последние московские дни в мут­ном сумбуре. Выплывали из тумана люди, кружи­лись и гасли в тумане, и выплывали новые. Так, с берега в весенние сумерки если смотришь на ледо­ход, видишь - плывет-кружится не то воз с соломой, не то хата, а на другой льдине - будто волк и обуг­ленные головешки. Покружится, повернется, и уне­сет его течением навсегда. Так и не разберешь, что это, собственно говоря, было.

Появлялись какие-то инженеры, доктора, журна­листы, приходила какая-то актриса.

Из Петербурга в Казань проехал в свое имение знакомый помещик. Написал из Казани, что имение разграблено крестьянами и что _он_ ходит по избам, выкупая картины и книги. В одной избе увидел чудо: мой портрет работы художника Шлейфера, пове­шенный в красном углу рядом с Николаем Чудотвор­цем. Баба, получившая этот портрет на свою долю, решила почему-то, что я великомученица…

Неожиданно прибило к нашему берегу Л. Явор­скую. Пришла элегантная, как всегда, говорила о том, что мы должны сплотиться и что-то организо­вать. Но что именно - никто так и не понял. Ее про­вожал какой-то бойскаут с голыми коленками. Она его называла торжественно «мосье Соболев». Льди­на повернулась, и они уплыли в тумане…

Неожиданно появилась Миронова. Сыграла ка­кие-то пьесы в театрике на окраине и тоже исчезла.

Потом вплыла в наш кружок очень славная про­винциальная актриса. У нее украли бриллианты, и в поисках этих бриллиантов обратилась она за по­мощью к комиссару по уголовному сыску. Комиссар оказался очень милым и любезным человеком, помог ей в деле и, узнав, что ей предстояло провести вечер в кругу писателей, попросил взять его с собой. Он никогда не видал живого писателя, обожал литера­туру и мечтал взглянуть на нас. Актриса, спросив на­шего разрешения, привела комиссара. Это был самый огромный человек, которого я видела за свою жизнь. Откуда-то сверху гудел колоколом его голос, но гудел слова самые сентиментальные: детские стихи из хрестоматии и уверения, что до встречи с нами он жил только умом (с ударением на «у»), а теперь зажил сердцем.

Целые дни он ловил бандитов. Устроил музей преступлений и показывал нам коллекцию необычно сложных инструментов для перекусывания дверных цепочек, бесшумного выпиливания замков и пере­резывания железных болтов. Показывал деловые профессионально-воровские чемоданчики, с которы­ми громилы идут на работу. В каждом чемоданчике были непременно потайной фонарик, закуска и фла­кон одеколону. Одеколон удивил меня.

«Странно - какие вдруг культурные потребности, какая изысканность, да еще в такой момент. Как им приходит в голову обтираться одеколоном, когда ка­ждая минута дорога?»

Н. А. Тэффи

Ностальгия

Тэффи Н. А. Собрание сочинений. Том 3: "Городок". М., Лаком, 1998.

Пыль Москвы на ленте старой шляпы
Я как символ свято берегу...

Лоло

Вчера друг мой был какой-то тихий, все думал о чем-то, а потом усмехнулся и сказал: -- Боюсь, что к довершению всего у меня еще начнется ностальгия. Я знаю, что значит, когда люди, смеясь, говорят о большом горе. Это значит, что они плачут. Не надо бояться. То, чего вы боитесь, уже пришло. Я видела признаки этой болезни и вижу их все чаше и чаще. Приезжают наши беженцы, изможденные, почерневшие от голода и страха, отъедаются, успокаиваются, осматриваются, как бы наладить новую жизнь, и вдруг гаснут. Тускнеют глаза, опускаются вялые руки и вянет душа -- душа, обращенная на восток. Ни во что не верим, ничего не ждем, ничего не хотим. Умерли. Боялись смерти большевистской -- и умерли смертью здесь. Вот мы -- смертью смерть поправшие. Думаем только о том, что теперь там. Интересуемся только тем, что приходит оттуда. А ведь здесь столько дела. Спасаться нужно и спасать других. Но так мало осталось и воли, и силы... -- Скажите, ведь леса-то все-таки остались? Ведь не могли же они леса вырубить: и некому, и нечем. Остались леса. И трава, зеленая-зеленая, русская. Конечно, и здесь есть трава. И очень даже хорошая. Но ведь это ихняя e"herbe {Трава (фр.). }, a не наша травка-муравка. И деревья у них, может быть, очень даже хороши, да чужие, по-русски не понимают. У нас каждая баба знает -- если горе большое и надо попричитать -- иди в лес, обними березоньку, крепко, двумя руками, грудью прижмись, и качайся вместе с нею, и голоси голосом; словами, слезами изойди вся вместе с нею, с белою, со своею, с русской березонькой! А попробуйте здесь. -- Allons au Bois de Boulogne embrasser le bouleau! {Пойдемте в Булонский лес обнять березу! (фр.) .} Переведите русскую душу на французский язык... Что? Веселее стало? Помню, в начале революции, когда стали приезжать наши эмигранты, один из будущих большевиков, давно не бывший в России, долго смотрел на маленькую пригородную речонку, как бежит она, перепрыгивая с камушка на камушек, струйками играет, простая, бедная и веселая. Смотрел он, и вдруг лицо у него стало глупое и счастливое: -- Наша речка русская! Ффью! Вот тебе и третий интернационал! Как тепло! Ведь, пожалуй, скоро и там сирень зацветет... У знакомых старая нянька. Из Москвы вывезена. Плавна, самая настоящая -- толстая, сердитая, новых порядков не любит, старые блюдет, умеет ватрушку печь и весь дом в страхе держит. Вечером, когда дети улягутся и уснут, идет нянька на кухню. Там француженка кухарка готовит поздний французский обед. -- Asseyez-vous! {Садитесь (фр.). } -- подставляет она табуретку. Нянька не садится. -- Не к чему, ноги еще, слава Богу, держат. Стоит у двери, смотрит строго. -- А вот скажи ты мне, отчего у вас благовесту не слышно? Церкви есть, а благовесту не слышно. Небось молчишь! Молчать всякий может, молчать очень даже легко. А за свою веру, милая моя, каждый обязан вину нести и ответ держать. Вот что! -- Я в суп кладу селлери и зеленый горошек! -- любезно отвечает кухарка. -- Вот то-то и оно... Как же ты к заутрене попадешь без благовесту? То-то, я смотрю, у вас и не ходят. Грех осуждать, а не осудить нельзя... А почему у вас собак нет? Этакий город большой, а собак -- раз-два, да и обчелся. И то самые мореные, хвосты дрожат. -- Четыре франка кило, -- возражает кухарка. -- Теперь, вон у вас землянику продают. Разве можно это в апреле месяце? У нас-то теперь благодать -- клюкву бабы на базар вынесли, первую, подснежную. Ее и в чай хорошо. А ты что? Ты, пожалуй, и киселя-то никогда не пробовала! -- Le président de la republique? {Президент республики? (фр.) .} -- удивляется кухарка. Нянька долго стоит у дверей у притолоки. Долго рассказывает о лесах, полях, о монашенках, о соленых груздях, о черных тараканах, о крестном ходе с водосвятием, чтобы дождик был, зерно напоил. Наговорится, напечалится, съежится, будто меньше станет, и пойдет в детскую, к ночным думкам, к старушьим снам -- все о том же. Приехал с юга России аптекарь. Говорит, что ровно через два месяца большевизму конец. Слушают аптекаря. И бледные, обращенные на восток души чуть розовеют. -- Ну, конечно, через два месяца. Неужели же дольше? Ведь этого же не может быть! Привыкла к "пределам" человеческая душа и верит, что у страдания есть предел. Раненый умирал в страшных мучениях, все возрастающих. И никогда не забуду, как повторял он все одно и то же, словно изумляясь: -- Что же это? Ведь этого же не может быть! Может.

Автор считает нужным предупредить, что в «Воспоминаниях» этих не найдет читатель ни прославленных героических фигур описываемой эпохи с их глубокой значимости фразами, ни разоблачений той или иной политической линии, ни каких-либо «освещений и умозаключений».

Он найдет только простой и правдивый рассказ о невольном путешествии автора через всю Россию вместе с огромной волной таких же, как он, обывателей.

И найдет он почти исключительно простых, неисторических людей, показавшихся забавными или интересными, и приключения, показавшиеся занятными, и если приходится автору говорить о себе, то это не потому, что он считает свою персону для читателя интересной, а только потому, что сам участвовал в описываемых приключениях и сам переживал впечатления и от людей, и от событий, и если вынуть из повести этот стержень, эту живую душу, то будет повесть мертва.

Москва. Осень. Холод.

Мое петербургское житье-бытье ликвидировано. «Русское слово» закрыто. Перспектив никаких.

Впрочем, есть одна перспектива. Является она каждый день в виде косоглазого одессита антрепренера Гуськина, убеждающего меня ехать с ним в Киев и Одессу устраивать мои, литературные выступления.

Убеждал мрачно:

Сегодня ели булку? Ну, так завтра уже не будете. Все, кто может, едут на Украину. Только никто не может. А я вас везу, я вам плачу шестьдесят процентов с валового сбора, в «Лондонской» гостинице лучший номер заказан по телеграфу, на берегу моря, солнце светит, вы читаете рассказ-другой, берете деньги, покупаете масло, ветчину, вы себе сыты и сидите в кафе. Что вы теряете? Спросите обо мне - меня все знают. Мой псевдоним - Гуськин. Фамилия у меня тоже есть, но она ужасно трудная. Ей-богу, едем! Лучший номер в «Международной» гостинице.

Вы говорили - в «Лондонской»?

Ну, в «Лондонской». Плоха вам «Международная»?

Ходила, советовалась. Многие действительно стремились на Украину.

Этот псевдоним, Гуськин, - какой-то странный. Чем странный? - отвечали люди опытные. - Не страннее других. Они все такие, эти мелкие антрепренеры.

Сомнения пресек Аверченко. Его, оказывается, вез в Киев другой какой-то псевдоним. Тоже на гастроли. Решили выехать вместе. Аверченкин псевдоним вез еще двух актрис, которые должны были разыгрывать скетчи.

Ну, вот видите! - ликовал Гуськин. - Теперь только похлопочите о выезде, а там все пойдет, как хлеб с маслом.

Нужно сказать, что я ненавижу всякие публичные выступления. Не могу даже сама себе уяснить почему. Идиосинкразия. А тут еще псевдоним - Гуськин с процентами, которые он называет «порценты». Но кругом говорили: «Счастливая, вы едете!», «Счастливая - в Киеве пирожные с кремом». И даже просто: «Счастливая… с кремом!»

Все складывалось так, что надо было ехать. И все кругом хлопотали о выезде, а если не хлопотали, не имея на успех никаких надежд, то хоть мечтали. А люди с надеждами неожиданно находили в себе украинскую кровь, нити, связи.

У моего кума был дом в Полтаве.

А моя фамилия, собственно говоря, не Нефедин, а Нехведин, от Хведько, малороссийского корня.

Люблю цыбулю с салом!

Попова уже в Киеве, Ручкины, Мельзоны, Кокины, Пупины, Фики, Шпруки. Все уже там.

Гуськин развил деятельность.

Завтра в три часа приведу вам самого страшного комиссара с самой пограничной станции. Зверь. Только что раздел всю «Летучую мышь». Все отобрал.

Ну уж если они мышей раздевают, так где уж нам проскочить!

Вот я приведу его знакомиться. Вы с ним полюбезничайте, попросите, чтобы пропустил. Вечером поведу его в театр.

Принялась хлопотать о выезде. Сначала в каком-то учреждении, ведающем делами театральными. Там очень томная дама, в прическе Клео де Мерод, густо посыпанной перхотью и украшенной облезлым медным обручем, дала мне разрешение на гастроли.

Потом в каких-то не то казармах, не то бараках, в бесконечной очереди, долгие, долгие часы. Наконец солдат со штыком взял мой документ и понес по начальству. И вдруг дверь распахнулась и вышел «сам». Кто он был - не знаю. Но был он, как говорилось, «весь в пулеметах».

Вы такая-то?

Да, - призналась. (Все равно теперь уж не отречешься.)

Писательница?

Молча киваю головой. Чувствую, что все кончено, - иначе чего же он выскочил.

Так вот, потрудитесь написать в этой тетради ваше имя. Так. Проставьте число и год.

Пишу дрожащей рукой. Забыла число. Потом забыла год. Чей-то испуганный шепот сзади подсказал.

Та-ак! - мрачно сказал «сам».

Сдвинул брови. Прочитал. И вдруг грозный рот его медленно поехал вбок в интимной улыбке: - Это мне… захотелось для автографа!

Очень лестно!

Пропуск дан.

Гуськин развивает деятельность все сильнее. Приволок комиссара. Комиссар страшный. Не человек, а нос в сапогах. Есть животные головоногие. Он был косоногий. Огромный нос, к которому прикреплены две ноги. В одной ноге, очевидно, помещалось сердце, в другой совершалось пищеварение. На ногах сапоги желтые, шнурованные, выше колен. И видно, что комиссар волнуется этими сапогами и гордится. Вот она, ахиллесова пята. Она в этих сапогах, и змей стал готовить свое жало.

Мне говорили, что вы любите искусство… - начинаю я издалека и… вдруг сразу, наивно и женственно, словно не совладев с порывом, сама себя перебила: - Ах, какие у вас чудные сапоги!

Нос покраснел и слегка разбухает.

М-м… искусство… я люблю театры, хотя редко приходилось…

Поразительные сапоги! В них прямо что-то рыцарское. Мне почему-то кажется, что вы вообще необыкновенный человек!

Нет, почему же… - слабо защищается комиссар. - Положим, я с детства любил красоту и героизм… служение народу…

«Героизм и служение» - слова в моем деле опасные. Из-за служения раздели «Летучую мышь». Надо скорее базироваться на красоте.

Ах нет, нет, не отрицайте! Я чувствую в вас глубоко художественную натуру. Вы любите искусство, вы покровительствуете проникновению его в народные толщи. Да, в толщи, и в гущи, и в чащи. У вас замечательные сапоги… Такие сапоги носил Торквато Тассо… и то не наверное. Вы гениальны!

Последнее слово решило все. Два вечерних платья и флакон духов будут пропущены как орудия производства.

Вечером Гуськин повел комиссара в театр. Шла оперетка «Екатерина Великая», сочиненная двумя авторами - Лоло и мною…

Комиссар отмяк, расчувствовался и велел мне передать, что «искусство действительно имеет за собой» и что я могу провезти все, что мне нужно, - он будет «молчать, как рыба об лед».

Больше я комиссара не видала.

Последние московские дни прошли бестолково и сумбурно.

Из Петербурга приехала Каза-Роза, бывшая певица «Старинного театра». В эти памятные дни в ней неожиданно проявилась странная способность: она знала, что у кого есть и кому что нужно.

Приходила, смотрела черными вдохновенными глазами куда-то в пространство и говорила:

В Криво-Арбатском переулке, на углу, в суровской лавке, осталось еще полтора аршина батиста. Вам непременно нужно его купить.

Да мне не нужно.

Нет, нужно. Через месяц, когда вы вернетесь, уж нигде ничего не останется.

В другой раз прибежала запыхавшаяся:

Вам нужно сейчас же сшить бархатное платье!

Вы сами знаете, что это вам необходимо. На углу в москательной хозяйка продает кусок занавески. Только что содрала, совсем свежая, прямо с гвоздями. Выйдет чудесное вечернее платье. Вам необходимо. А такой случай уж никогда не представится.

Лицо серьезное, почти трагическое.

Ужасно не люблю слова «никогда». Если бы мне сказали, что у меня, например, никогда не будет болеть голова, я б и то, наверное, испугалась.

В произведении повествуется о русской интеллигенции, сбежавшей от террора большевиков.

Все мысли переселенцев направлены на события, происходящие на родине. Испытывая безудержную ностальгию, герои живут только надеждой о скорых изменениях в родной стране и возможности возвращения.

Покинув родные места и обретя внешне спокойное существование, человека не оставляет боль и тоска по месту, где он родился.

Картинка или рисунок Тэффи - Ностальгия

Другие пересказы для читательского дневника

  • Краткое содержание Анна на шее Чехова

    Молодая, симпатичная девушка выходит замуж за богатого мужчину, который ей годится в отцы. Ее социальное положение очень тяжелое.

  • Краткое содержание Гроссман Жизнь и судьба

    Роман начинается с событий в концлагере, где оказывается волею своей судьбы главный герой Михаил Мостовский. Он оказывается среди своих же соотечественников, которые не очень - то жалуют его.

  • Краткое содержание Светлые души Шукшин

    Михаил Беспалов работает водителем грузовика. Неделями не бывает дома. Возит зерно из дальних селений.

  • Краткое содержание Неупиваемая чаша Шмелёв

    Это возвышенное повествование о жизни молодого иконописца, о преодолении им тягот нелегкой жизни и постижении через великое чувство любви духовной радости.

  • Краткое содержание Колыбельная для брата Крапивина

    Главного героя зовут Кирилл. Он учится в седьмом классе. В начале года он попадает в очень неприятную ситуацию. Так случилось, что он был в раздевалке для учителей и его обвинили в краже.